Олимпийские игры сознания: Александр Секацкий о Ницше и феномене Эллады

МЕНЮ


Искусственный интеллект
Поиск
Регистрация на сайте
Помощь проекту

ТЕМЫ


Новости ИИРазработка ИИВнедрение ИИРабота разума и сознаниеМодель мозгаРобототехника, БПЛАТрансгуманизмОбработка текстаТеория эволюцииДополненная реальностьЖелезоКиберугрозыНаучный мирИТ индустрияРазработка ПОТеория информацииМатематикаЦифровая экономика

Авторизация



RSS


RSS новости


2020-09-21 20:00

Философия ИИ

Если вообще можно говорить об открытиях в философии, то навскидку их вспоминается три: ego cogito Декарта, гегелевская диалектика (работа негативности) и ресентимент Ницше. Это если не считать греков, которым в философии принадлежат все остальные открытия.

Идея ресентимента как психологической группировки или перегруппировки обладает мощным эвристическим потенциалом, не исчерпанным и по сей день, она объясняет множество обострений, осложнений и воспалений человеческого поведения, в том числе и феномен осложненной рефлексии и даже саму моральную рефлексию в ее специфических берегах, в большинстве пунктов ее исторической встречаемости. Но не везде и не повсюду. Объясняя многое, универсальность ресентимента кое-что и скрывает, она скрывает нечто на манер недостающей массы, темной материи и темной энергии, можно сказать, что и самого Ницше его ослепительная идея ресентимента лишила чести еще одного открытия, конечно же, принадлежащего Элладе. Говоря коротко, эта неопознанная гравитация есть логос — очень похожий на ресентимент, но таковым не являющийся. Приступим к разбирательству.

Ницше против морали

В большинстве таких поединков Ницше выходит победителем, нанося точные, можно сказать, неотразимые удары ревностным морализаторам. Ну вот, например: «Мораль в своей основе враждебна науке: уже Сократ так настроен, и именно потому, что наука придает значение таким предметам, которые с „добром” и „злом” не имеют ничего общего и, следовательно, уменьшают значительность чувства „добра” и „зла”. Ведь мораль хочет, чтобы к ее услугам был весь человек и все его силы. Ей кажется расточительностью со стороны того, кто для расточительности недостаточно богат, если он серьезно отдается растениям и звездам».

Интересное наблюдение, и все же Ницше раз за разом промахивается в своих атаках на греческий феномен:

«Какое же значение имеет в таком случае реакция Сократа, который рекомендовал диалектику как путь к добродетели и насмехался над моралью, которая не была в состоянии логически оправдать себя? Но ведь последнее и есть ее достоинство. Лишенная бессознательности — куда она может годиться?

Когда доказуемость была поставлена предпосылкой личной добродетельности, то это ясно указывало на вырождение греческих инстинктов. Сами они — типы вырождения, все эти „герои добродетели”, мастера слов».

Дело, однако, в том, что это и есть логос, таков, каков он есть. Да, изощренность сознания призвана компенсировать недостаток свободной мощи, и Ницше не упускает случая подчеркнуть это:

«Нужно очутиться в затруднительном положении, нужно стоять перед необходимостью насильственно добиваться своего права — только тогда можно воспользоваться диалектикой. Евреи поэтому и были диалектиками, Рейнеке-лис тоже, Сократ тоже».

А вот и нет. Евреи и Рейнеке-лис и в самом деле практикуют компенсирующую диалектику, однако Сократ, если присмотреться, берет на себя добровольные трудности, а главное — Ницше не заметил, сколько азарта, хюбриса, состязательности и, как ни странно, веры в результат в этом упражнении сознания, в настоящих олимпийских играх сознания, идущих непрерывно и собственно именуемых Логосом. Все следует преобразовать в знание, в частности, в рассуждение, необходимо проверить всякий феномен на предмет возможности преобразовать его в знание. Фронезис и эпимелея неразлучны со знанием в этой олимпиаде. Очень трудно понять, что силлогистика и «Никомахова этика» Аристотеля, искусство пропорций и музыкальных интервалов Пифагора, моралистика Сократа, а возможно, и вычисления Евклида — суть звенья одной цепи и разница прежде всего в том, что в одном случае феномен легче поддавался логосу, а в другом возникали нешуточные проблемы. Скажем так: формализация логики прошла с б?льшим успехом, чем формализация этики, но предположим также, что преуспеть хотелось в равной мере и там, и там. Так ли уж зря Сократ насмехался над той моралью, которая не в состоянии логически оправдать себя? Опыт, который не в состоянии себя выстроить логически (в соответствии с логосом), вызывал насмешку и пренебрежение у эллинов. А вот если удалось исчислить правильную пропорцию, золотое сечение аффективно-поведенческого типа, рассчитать оптимальную дистанцию между безрассудством и трусостью — то это и служило поводом для уважения и приносило пользу. Ни один народ во всей Ойкумене не имел ничего подобного этому эллинскому логосу, всюду нацеленному на соразмерность, а значит, занимающемуся соотношением размеров. Разбавленное вино, отлично годящееся для пира, и разбавленное безрассудство, пригодное для боя, — они вовсе не так уж далеки друг от друга. А исчисления проводятся на автопилоте, как прыгун по мере приближения к точке прыжка соизмеряет разбег, но могут быть и показаны, могут предстать в открытом режиме. Так же происходит и у ученика с собственно арифметическими подсчетами, и как раз это имели в виду Сократ с Платоном, утверждая, что добродетель есть знание. Это знание трудно формализовать, оно останется слишком практическим, но в случае чистой души настройка, установка лада и подгонка пропорций возможны.

Вот что такое логос эллинов, нисколько не похожий на резонерство «гуманистов» и учителей жизни, где бесчисленные моральные резоны действительно указывают на бессилие морали. Если на что-то и похоже это бесстрашие силовых исчислений, сквозных бурений, входящих во все породы подобно буру, — если оно на что-то и похоже, то на столь же сквозное римское чувство права, от которого последующие народы заимствовали только готовую систему без чувственной достоверности.

Промах Ницше проявляется уже в «Рождении трагедии», где он обвиняет Сократа и последующих моралистов в осуждении дионисийского начала. Здесь видит Ницше начало изнеженности и работу компенсации — и ошибается, ибо это как раз суверенность как образ жизни, действительный практический разум (логос), а не один только его титул, как зачастую бывает у Канта.

Иллюстрацией дионисийства могло служить любое архаическое общество, иллюстрацией логоса — только Эллада. Так что дело даже не в эксклюзивности морали как резонирования, просто мораль была, возможно, самой неподатливой и интересной породой, но пропорции и исчисления пронизывали также весь греческий эстезис.

Мы победили врагов — но кто из нас был лучшим? Мы готовы проверить это и многое другое в состязании. А мораль — какой же в ней прок, если она не может отстоять собственные основания? Если она не победительна в споре, будет ли так уж хороша она на деле? И это не ресентимент, этому феномену, собственно греческому чуду, подобает свое, особое имя. Трудно найти в истории другие прецеденты — впоследствии нечто подобное происходило, вероятно, и у либертенов, и у героев де Сада, и, конечно, у русских нигилистов, когда «природная доброта» не интересовала по-настоящему нравственного человека... Но греческий логос все же остался беспрецедентным в истории.

Следовательно, великий эллинский клинамен, отклонение, уводящее от подлинности прямой чувственности и прекрасно описывающее как пациентов Фрейда, так и пациентов Яхве, ресентиментом не является. Перед нами нечто весьма похожее в проявлениях, но сущностно радикально иное.

* * *

Едва ли не прежде всего ресентимент проявляется как осложнение прямой чувственности, открывающее дорогу богатому пласту компенсаторных реакций. Начинается выработка психологичности и собственно психологии, в терминологии Ницше, изощренности и «измораленности» всякого рода. Но к описанию получающегося в результате «интересного животного» после Достоевского, Фрейда и самого Ницше не так много можно и добавить. Однако во всех описаниях, в самых подробных картинах явлений присутствует неучтенная, недостающая масса — по крайней мере риск такого присутствия налицо и от него не избавиться, если не зарегистрировать эту подвергнутую столь надежной маскировке инородную силу.

Ярче всего она обнаруживается в греческом логосе, в том числе и как сам этот логос. Но даже и здесь подобная монополия, назовем ее так, дополнена и смикширована парными силами и началами, в свою очередь разнородными друг другу. Это и дионисийское начало, в рамках которого открываются великие архаические резонаторы иночувствия, — по отношению к нему исходно и задается ресентимент, и агональность-состязательность, накрывающая логос, но уходящая за его пределы, и практики толкования Дельфийского оракула (как и других), обеспечивающие производство жребия и участи.

Всепроникающий логос (по аналогии с проникающей радиацией) имеет все же опознаваемые черты, повсюду отличающие его и от ресентимента, и от прямой чувственности. Опознаваем он и в структурах состязательности, и едва ли не единственным, кто предложил тематизацию логоса в этом предельно широком смысле, был М. К. Петров, согласно его трактовке, «греческое чудо» определяется тем, что, в отличие от лично-именного и профессионально-именного кодирования, управляется понятийным кодом —осуществляется «управление по слову». «Логос» как раз такое слово, которое обладает валентностью ко всем словам, то есть способно присоединять их со всех сторон и само входить в любые длинные цепочки. То есть это не просто слово из сферы Gerede, но и не понятие, которое производно от логоса и представляет собой частный и более поздний случай. Можно даже сказать, что понятия были отобраны постепенно, посредством селекции, причем этот отбор не закончился и до сих пор. «Логос» этимологически есть производное от греческого глагола «legein» (связывать, сплетать), и количество сплетений и хитросплетений достаточно велико, причем сплетения осуществляются безотносительно к линиям «первоначальной разорванности». Некоторые образующиеся связи действительно, так сказать, пригодны для управления, другие, так сказать, подлежат проверке, в целом же жгутики рассеченной гидры порой словно наощупь оплетают друг друга, ведь архаическая адресация («программирование в имя») сбито, однако ожидавшейся «хаотизации», ожидаемого расчеловечивания не наступило, и в этом первая, быть может, самая чудесная часть греческого чуда.

Адресный текст-инструкция поступает на приемное устройство и воздействует на него, «наматывается» как информационная РНК в процессе производства белков. Список имен или реестр приемных устройств и обеспечивают важнейшие типы и результаты деятельности. Это могут быть и поведенческие реакции, и резонаторы коллективных аффектов, и профессиональные результаты, то есть конечные изделия, будь то изделия кузнецов, гончаров, могильщиков или номографов. Проникающая логотомия рассекает целостность текста-инструкции и отсекает адресную строчку. Благодаря этому обнажаются промежуточные сцепления и тем самым визуализируется странное знание, которому не достает концевых элементов, самих «фиксаторов know how». Оно-то, это знание, и именуется «эпистеме», то есть общее, пригодное для множества достаточно разнородных концевых соединений. Именно его и воспевают Сократ, Платон и Аристотель, да можно сказать, и эллины в целом, поскольку это и вправду их уникальная, судьбоносная особенность.

Оценки такого знания, безусловно, зависят от того, как к нему подойти. С одной стороны, это знание причин, первоначал, знание, приближающее к Единому. С другой — его оборванные нити болтаются как ни пришей кобыле хвост, и ничего весомого с обрывков не свисает. Так склонны были оценивать чистый логос и многие эллины, и, безусловно, все варвары, для которых пустые слова, не ведущие ни к какому «ноу хау», должны были казаться проявлением абсурда, как и время, потраченное на ведение разговоров об «отсутствующих предметах» —о подковах, которые не будут выкованы, об амфорах, которые никакой гончар не изготовлял, о лире и арфе в качестве примеров, об определении, которого никто не требовал...

Большинству эллинов подобные разговоры, которые они вскоре стали называть «рассуждениями», вовсе не казались ни пустопорожними, ни абсурдными, им предавались охотно, на них тратили время и даже лучшее время, драгоценное достояние свободных граждан. Все это практиковалось с увлечением, с азартом, с хюбрисом, в совокупности это и был логос во всей красе, а в интересующем нас аспекте — логотомия, принудительное обращение к оголенным проводам или паутинкам, которое временами и принимало характер рассуждений, исчислений, выстраивания пропорций, получая при этом солидарно высокую оценку. И это, собственно, имеет в виду Сократ, когда говорит о чрезвычайной важности знания оснований мужества, оснований прекрасного и добродетели вообще. И это не похоже на осложнения и воспаления ресентимента, поскольку нет внешних, присоединенных целей, к которым нужно уметь перегнать и «перелгать», как говорит Ницше, те или иные обстоятельства, будь они чувственными или правовыми. Греки просто решаются, воистину решаются неведомо на что, и негативная практика софистов тому подтверждение. Ведь слова и обрывки слов, входящие в зацепление, еще не понятия, но они никогда бы и не стали понятиями, если бы не мужество и безоглядность эллинского логоса.


Источник: gorky.media

Комментарии: