Л. О. Чернейко: семья, наука, университет (часть 1)

МЕНЮ


Искусственный интеллект
Поиск
Регистрация на сайте
Помощь проекту

ТЕМЫ


Новости ИИРазработка ИИВнедрение ИИРабота разума и сознаниеМодель мозгаРобототехника, БПЛАТрансгуманизмОбработка текстаТеория эволюцииДополненная реальностьЖелезоКиберугрозыНаучный мирИТ индустрияРазработка ПОТеория информацииМатематикаЦифровая экономика

Авторизация



RSS


RSS новости

Новостная лента форума ailab.ru


Людмила Олеговна Черне?йко – доктор филологических наук, профессор кафедры русского языка. Специалист по лексической семантике, лингвокультурологии, языку науки, теории текста, культуре речи, онтолингвистике, а также теоретическим проблемам эргонимии.

– Где вы родились?

– Я родилась в таком месте, которое уже, как бы сказать, к России и отношения не имеет. Родители после фронта оказались сначала в Польше, потом они оказались в Белоруссии, где я и родилась - городе Борисов Минской области. Потом (мне было где-то полгода) мама переехала жить к своей маме в город Серпухов – это Подмосковье. Там и прошла моя юность, там я закончила школу с золотой медалью. После окончания школы поступала в МГУ, но в первый год не поступила и пошла работать в библиотеку МГУ. К тому времени родители переехали в Одинцово, и я смогла работать и учиться на подготовительных курсах. Мне повезло, потому что тогда на курсах преподавал один из самых талантливых литературоведов Феликс Раскольников, я у него многому научилась. Но мой путь в университет простым не назовешь, он был тернистый. Я поступала на французское отделение, но не поступила в первый раз, причем с золотой медалью, не поступила и во второй – плохо сдала французский. Но тогдашняя заведующая кафедрой французского языка предложила мне пойти с теми же баллами на вечернее отделение (а оно тогда уже было только русским). Я сначала отказалась, но под нажимом плачущих мамы и бабушки согласилась. Так их слезы определили мою судьбу, и я оказалась на вечернем отделении, о чем ни разу не пожалела. Я абсолютно уверена, что судьбою мне был предписан именно тот маршрут, который я прошла, надеюсь, что он еще пока не завершается, но, тем не менее, близится к завершению. Мне дано было приобрести бесценный опыт, который я никогда бы не приобрела, учась на романо-германском отделении, – это опыт приобщения к истинно народной русской культуре и к живому слову, который получаешь в экспедициях.

Почему это опыт бесценный?

– Опыт диалектологических экспедиций определил моё мировоззрение: он заставил меня вслушиваться в слово. Я считаю, что диалектологическая школа – это одна из важнейших школ не только научных, но и жизненных, определяющих мировоззрение и лингвиста, и человека и воспитывающих его адекватное отношение к людям, которых у нас на всех уровнях принято называть «простым народом», понимание его сложной простоты, сложенной из близости к природе, вере в ее силу и мощь, а также из социальной неразобщенности, особенно проявляющейся в трудных жизненных обстоятельствах. Сейчас слово "патриотизм" опошлено, а вообще любовь к родине совсем нормальна. Любовь к родине начинается не с любви к статусу, она не определяется любовью к брендам и трендам, она определяется исключительно любовью к земле, к своему народу, к созданной им культуре, а также той «элитарной» (по классификации Н.И. Толстого), в основе которой лежит культура народная. Это я точно знаю. Я поработала преподавателем русского языка в других странах (Сербия, США, Италия), работа мне нравилась, но я узнала, что не смогла бы заграницей жить.

– Почему Вы выбрали именно диалектологию?

– Замечательный встретился мне человек – Оксана Герасимовна Гецова, она вела у нас старославянский. Ну, старославянский – предмет примерно такой, как сопротивление материала в Бауманском институте, наверное. И старославянский меня очень увлек! Тогда Никита Ильич Толстой у нас читал первый год, это был его первый опыт чтения лекций на нашем факультете. Я помню, что приезжала к 9 утра на его лекцию в здании нынешнего журфака на Моховой (там были и филфаковские аудитории), сидела в первом ряду и слушала Толстого. Мы с ним потом подружились, и тогда, вспоминая свой первый опыт в МГУ, в одном из разговоров он мне сказал: "Милая Люда, как мне важно было видеть ваши внимательные, понимающие глаза!" По моей тетради по старославянскому (а она у меня сохранилась до сих пор) много «хвостатых» студентов сдавали вполне успешно экзамен. У Оксаны Герасимовны я получила свою пятерку, и она меня пригласила в экспедицию. Я, конечно, согласилась, и мы поехали под ее руководством (я впервые) в село Заостровье на Двине. Никогда в жизни я не пожалела о своем выборе. Первая моя диссертация была посвящена диалектной лексике – ландшафтной терминологии, а уже потом, много позже, я перекочевала в «высокие» слои атмосферы – перешла к изучению абстрактных имен.

– Расскажите, пожалуйста, о своей семье.

– Происхождение мое очень непростое... Я формировалась в ситуации двоемирия (Андрей Белый описывает эту ситуацию двоемирия в "Котике Летаеве", но там ситуация другая: у героя А. Белого двоемирие было связано с тем, что ребёнок входил в жизнь через болезнь, через в какой-то степени раздвоенное сознание - сознание здорового ребёнка и сознание ребёнка в болезни. У меня такое двоемирие было не психосоматического свойства, а социального, потому что моя любимая бабушка по линии мамы – очень простой человек, она даже не умела писать, но знала столько русских пословиц, столько поговорок! Она была таким удивительным человеком, который остался для меня образцом человечности, доброты, мудрости. Самое главное в ее личности, на мой теперешний взгляд, что она делала добро, не ожидая никаких похвал, никаких «спасибо». И такое её отношение к людям и к жизни так прочно «застряло» во мне, что, когда меня люди благодарят за помощь, которую я им оказываю, я повторяю: «Благодарите не меня, а свою судьбу, которая меня просто выбрала своей рукой». Бабушкин пример для меня очень значим в жизни. А вторая бабушка Ольга Петровская – типичный представитель такой традиционной русской интеллигенции. Это человек с высшим образованием, со знанием языков, с определенным социальным кругом и в молодости, и в последующие годы. Этот круг составляли многие, среди которых В. Шкловский, Б. Пастернак, В. Маяковский, Н. Асеев, С. Третьяков, Татьяна Тышлер (первая жена художника Тышлера осталась подругой бабушки на всю жизнь, как и Л. Радкевич, редактор всех трудов В.В. Виноградова, и Оксана Асеева, вдова поэта). Бабушка, например, не могла себе представить, чтобы я куда-то поступала, кроме МГУ. Для неё это было просто немыслимо! Но мама хотела, чтобы я изучала вообще западную филологию, а бабушка как раз настаивала на том, чтобы внучка продолжила «традицию семьи», как она говорила, и пошла изучать русскую филологию, продолжила «дело деда» (моего деда Силлова Вдадимира Александровича, ее мужа). Но «дело деда» - это семантически амбивалентное выражение, поскольку такое «Дело» было заведено на Лубянке в 1930 г. Мой дед попал в расстрельный список одним из первых (расстрелян 16 февраля 1930 г.). Этот факт биографии семьи отложило свой негативный отпечаток и на всю семью и на моё мировоззрени.

– Расскажите, пожалуйста, ту историю про «разговор во сне».

– Да, эта история связана с моим дедом. Дед мой был человеком очень интересным, и я много слышала о нём, но никогда его не видела, только на фотографиях. В постперестроечное время в интернете появилась информация о нем. А про «разговор во сне» было так: я спрашивала свою бабушку Олю, почему она к своему второму мужу ездит на кладбище, а к дедушке никогда, спрашивала, почему он умер так рано. Ответ всегда был один: дедушка умер от воспаления лёгких. А я почему-то в это не верила. И однажды мы с Татьяной Александровной Тышлер возвращались из гостей (были у сестры моей бабушки), а она хорошо знала и бабушку, и деда смолоду. Я спросила: «Татьяна Александровна, я не верю, что мой дед умер от воспаления легких». И тогда она стала мне говорить о том, что время было очень трудное, что Володя (мой дед Силлов) был «удивительным человеком, талантливым, многообещающим, что, когда он входил, в комнате становилось светло». Я понимала, что Татьяна Алесандровна уводит разговор совсем в другую сторону, но настаивать не стал, хотя получила подтверждение своим предположениям, что в семье есть некая тайна. Действительно дед в свои неполные 30 лет написал статью о Ницше и Маяковском (она сейчас есть в интернете). Они писали с бабушкой стихи, их общий сборник «Зрачки вёсен» хранится в Ленинке в отделе редких книг. Между тем Татьяна Александровна передала бабушке Оле мои вопросы и сомнения по поводу «воспаления легких». Тогда в один из моих приездов (а я ездила часто – бабушка со мной занималась английским) бабушка показала мне жёлтую справочку (у меня её в архиве нет), в которой значилось: «Ваш муж умер во внутренней тюрьме Лубянки». Дата смерти не значилась. Тогда бабушка рассказала о расстреле деда. Это был даже не расстрел, а просто выстрел в упор, без суда и следствия, в кабинете следователя (эти сведения бабушка получила от Лили Брик), оформленный как расстрел. Страх «цепочек дверных» не отпускал бабушку всю жизнь. Он в ней зародился с потерей деда и застыл навсегда, он и меня не отпускает.

В советское время были такие тайные агенты, их называли попросту «стукачи». И бабушка, ведомая своим страхом властей всякого ранга, очень боялась, что меня «завербуют в стукачи», когда я уже училась на дневном отделении. Она мне про «стукачество» много рассказывал. Тогда это было, как говорят, распространено (теперь никто никого ни о чем подобном и не попросит, потому что Les murs ont les oreilles=У стен – уши), и мы знали таких людей, при которых следовало замолкать. И вот бабушка дает мне такой важный совет: «Тебя могут вызвать в первый отдел (я не знала, что это такое) и могут тебе предложить доносить на своих товарищей, ты обязательно поблагодари за доверие, но скажи, что ты во сне разговариваешь». Но меня, по счастью, никто никогда никуда не приглашал и ничего подобного никогда не предлагал. Так что эта фраза про «разговоры во сне» имеет в моей семье свою историю «с корнями».

Что касается судьбы деда, то я познакомилась с его Делом уже в 90е, когда был открыт на Лубянке доступ к делам репрессированных (он был реабилитирован в 1988 г.). Мне посоветовал тогда написать письмо на Лубянку известный журналист Лев Вознесенский (он дружил с моим мужем), у которого репрессиями выкосило почти всю семью. А на Лубянку я долго собиралась. Первый раз мне назначили день – я почему-то не смогла пойти, второй раз тоже что-то не сложилось, видно, ноги не несли, что-то мне мешало. Мой муж мне тогда сказал, что Лубянка – организация серьезная и что так себя вести, как я, нельзя. На третий раз (прямо как в сказке) в назначенный день и час я туда пошла – это было 11 января 90-го года. Пришла, меня встретил сотрудник, мне дали дело В.А. Силлова. У него была 58-статья, пять человек проходили по этому делу (как значилось, «по делу Радека»), 4 человека получили 10 лет без права переписки, а у него приговор, как значилось, «расстрел». Что интересно, совпали некоторые даты, сработала нумерология: дело все в том, что, как я уже сказала, никто не знал, какого числа дед был расстрелян (точнее, убит), а по документам дела это 16 февраля 1930 г., но 16 февраля – это мой день рождения (конечно, через очень много лет). Что касается даты 11 января, то это тоже дата занятная: когда я подошла к концу чтения текста допроса, то обнаружила следующую запись – 11 января 1930 г. И вот эти две цифры: 11 января 90й - 11 января 30й и 16 февраля 30 и мой день рождения как-то причудливо во мне сошлись. И эта нумерология через много лет себя проявила. Дело в том, что я никогда в жизни не писала стихов. И вдруг 13 лет назад мне приснился псевдоним, а потом пошли стихи. А псевдоним приснился занятный: это некий вид палиндрома (оборотень) - фамилия Силлова (это моя девичья фамилия), превратилась в А. Воллис (Анна – имя моей любимой бабушки. Стихи публикую только под псевдонимом, но без мистификаций. Вышли два сборника, последний «Созерцание» в издательстве «Гнозис», есть публикации в «Литературной газете (там же и рецензии), а альманахах, но все только под псевдонимом.

Считаю, что мне легко жить в том смысле, что я себе заслуг не присваиваю.
Никаких: ни научных, ни литературных, потому что считаю, что во мне «ожил» дед, он во мне говорит. И даже моя коллега, которая получила сборник, не поняла, что этот сборник был написан женщиной – и псевдоним немаркированный, и много стихов написано от лица мужского пола. У меня есть такое стихотворение, которое начинает сборник, «Моя родословная» (я не помню своих стихов, а, если не запишу строфу ночью, к утру забуду), которое заканчивается так: «Тот промахнулся, Я – продолжение».
Абсолютное ощущение, что это мистика… Я не знаю, это мистика, не мистика… Я не знаю, как к этому относиться, я к этому отношусь как к факту – да, может быть, это мистический факт. Хорошо ведь сказал И. Бродский, что «поэт – функция языка». Я бы даже продолжила, что и учёный – во многом функция языка, в том смысле, что он зависит и от языка, в котором он свои мысли оформляет, и от своего мировоззрения, а филолог, конечно, зависит от материала, которым он занимается. Материал, которым он занимается человек, накладывает, на мой взгляд, свой отпечаток на исследователя исследует.

– Как Вы думаете, за все годы Вашей работы университет изменился?

– Вообще человеку свойственно меняться, организации свойственно меняться, социуму свойственно…Меня в свое время поразило то, что прочитала у Цицерона: он жалуется на молодёжь, говорит, стала такая невежливая, в Сенате не здоровается! И вот эта проблема, когда пожилые (скажем толерантно и политкорректно, а для этого и существуют эвфемизмы – в возрасте) журят молодёжь, она, мне кажется, вечная. И, скажем, родители и дети – это не только «Отцы и дети» Тургенева. Потому что у каждого поколения есть своя система ценностей, приоритетов. Ну, как изменилась наша жизнь, так изменился и университет. Что изменилось?

Помню очень сложную ситуацию… Моя жизнь в университете складывалась непросто: я все время что-то преодолевала. Пример: я никогда не собиралась вступать в коммунистическую партию. У меня не было никакого желания куда-то вступать. Я вообще такой человек-одиночка, но коллективные действия мне были вполне по душе, например, субботники…И вот однажды мой муж мне сказал: «Если ты не вступишь в партию, то останешься на обочине факультетской жизни». Он был прав, поскольку партийные собрания тогда решали вопросы жизни факультета.

Но если ты на эти собрания не попадешь, значит, ты и не участвуешь в жизни факультета, и ничего о ней не знаешь (именно так я себя ощущаю сейчас). И я тогда подумала: и правда, наверное, есть резон вступить. Пришла к нашему секретарю партийной организации и сообщила о своем желании. Я тогда была настолько наивной, что не ожидала полученного ответа: «Ну что вы, Людочка, в партию у нас очень большая очередь». Ну я тогда говорю: «А можно я тогда заявление на очередь в партию напишу?» «Нет, не надо Вам, – говорит, - в партию идти, потому что у вас очень маленькое общественное лицо». Я говорю: как – маленькое? Я выполняю все общественные поручения, которые мне дают, и что значит «большое общественное лицо»?! Не объяснила, но в партию я всё-таки вступила, как всегда, небеспрепятственно.

То время не любило, чтобы человек выделялся своей индивидуальность и старалось всех «причесать под одну гребенку», например, моя коллега вышла замуж за иностранца, что расценивалось как девиантное поведение. И это накладывало свой отпечаток на жизнь каждого из нас. Но был очень интересный период, когда Советский Союз уже рушился, когда партия была, что называется, на излете…

И вот тогда…

по стране прошел такой ураган, когда все стали массово, прямо коллективом выходить из партии. И факультет не остался в стороне. И у нас на кафедре было собрание, на котором обсуждался вопрос о коллективном выходе из КПСС. А мне не понравилось, что времена объявлены демократическими, а предлагаемые обстоятельства вполне тоталитарные. Мне казалось правильным, чтобы каждый решал сам, как ему поступать. Но я как не хотела вступать в партию из-за ее «всевластия», так не сочла возможным для себя «поддержать компанию» в этой тотальной кампании. Я встала и сказала, что отказываюсь выходить «дружно», аргументировав свою позицию тем, что у каждого есть право выбора. Наступила тишина. Потом встала коллега (ветеран войны) и тоже отказалась. Решение о коллективном выходе из партии кафедра не приняла. И я была этому рада.

Теперь наступила эпоха свободы. Но это свобода кажущаяся. Мы живем все время среди ключевых слов российской культуры (не только судьба, душа, тоска, которые выделила А. Вежбицкая), но и замечательное слово как бы. Это заполняющее современную речь как бы (только в латинском исполнении) мы находим у Ключевского в письме от 1911 г. (я в какой-то своей статье привожу цитату полностью), которое заканчивается фразой, что вся наша жизнь – как бы. Вот сейчас у нас как бы свобода (потому что ее нет без денег), как бы средний класс (а это тоже определенный экономически обеспеченный социальный статус, как бы образование (по конституции бесплатное и «человеческое», а не роботизированное, цифровое), как бы медицина (даже «бесплатная» далеко небесплатная).

А иллюзии нашего представления о мире спускаются свыше. Это ведь тоже идеология: нам говорят об «оптимизации» всего, на самом деле это дискредитация слова «оптимизация».
Что изменилось в университете? Университет доверился цифре. Довериться цифре – это, наверное, удобно. Но за удобство, за комфорт мы должны платить. Марина Леонтьевна на одном из собраний факультета сказала, что такая вот наукометрическая система университета под именем-аббревиатурой ИСТИНА – это «железяка». Я считаю, что Марина Леонтьевна употребила метафору неправильную, потому что нельзя назвать «железякой» систему, которая определяет судьбы людей, хотя сама система отработана плохо. Вот бы оптимизировать ИСТИНУ! На мой взгляд, наша наукометрическая система ИСТИНА – это еще и дискредитация замечательного русского слова «истина». И университетскому руководству следовало бы подумать над тем, как бы её усовершенствовать, чтобы она перестала быть «железякой».
Что плохо в нашей научной жизни из-за этой системы и вообще из-за предлагаемых наукометрических критериев? Но маленькое отступление.

Я рада, что когда-то Михаил Викторович Панов ко мне по-доброму относился. Это мне грело душу и греет до сих пор. У меня есть 3 стихотворения цикла «Благодарная память», и там я вспоминаю Михаила Викторовича Панова, Никиту Ильича Толстого и Клавдию Васильевну Горшкову. Так вот: Михаил Викторович Панов прочитал одну мою статью, дал положительный отзыв и спросил, имеет ли она отношение к моей докторокой (а докторская посвящена анализу абстрактных существительных), я ответила, что не имеет, потому что в ней лингвистически осмыслялся художественный текст. Тогда М.В. спросил, почему я ее написала. Я ответила: «Просто мне захотелось осмыслить этот материал и получить, ну, рондо… какое-то завершение работы». Он тогда так наклонил голову, задумался и сказал: «Вот это и есть настоящее научное творчество». Что он сказал этим? Только одно: научное творчество должно быть бескорыстным. Исследователь хочет «дойти до сути». Что же теперь у нас происходит? Мне заказали статью. Я согласилась охотно, но задаю коллегам вопрос, который мне бы никогда и в голову не пришел, если бы не наша «наукометричка» ИСТИНА: «Простите, пожалуйста, а ваш журнал ВАКовский?» Это стыдный вопрос, я за него извинилась, но дело всё в чем? Вам за публикацию в ваковском журнале дают одно количество баллов, а за публикацию в сборнике Академии Наук, куда вообще мало кого приглашают, но он РИНЦовский, дают меньшее количество баллов. А некоторые учёные умудряются публиковаться только заграницей, потому что они сразу получают огромный балл! А зачем вам нужен в Истине этот балл? Очень всё просто: устанавливается (не машиной – людьми!) некая медиана, и если у вас количество очков меньше этой медианы, то ваш контракт не может быть продлен на пять лет.

А на сколько? А все зависит от того, насколько вы отстаете от этой медианы. Верно говорит народ: не так важно, как голосуют, важно, как считают. Я-то по душевной простоте думала, что есть некая матрица, что она общеуниверситетская. Ничего подобного. Каждый факультет устанавливает удобные для себя коэффициенты. А вы про свободу? Да ее отняли у вас, студентов, потому что многие вынуждены работать, а для научного творчества нужна праздность. Ее отняла наукометрия у преподавателей, потому что в погоне за публикацией в ВАК-журналах и Скопусах исчезло бескорыстие, т.е. фундамент любой науки. Самое главное, что жизнь университетская подчинена не науке, а инструментам ее измерения, т.е. наукометрии. Таким образом, я вам показала и советскую несвободу, и теперешнюю, как я их понимаю. И даже не знаю, какая хуже. По известному выражению, «обе хуже», а хотели «как лучше».

Думаю, что науку наукометрия губит. Равно как погубит науку английский язык, на котором теперь предпочтительно писать статьи. Ведь что такое научное познание? Научное познание – это умение связать какой-то ассоциативной веревочкой совершенно разные вещи и вдруг увидеть закономерность. Но оказывается, вы можете до чего-то докопаться, если только вы мыслите на родном языке, потому что родной язык позволяет устанавливать ассоциативные связи так, как не позволяет их установить неродной язык.

Это целая проблема: так ли безобидно требовать от специалистов публикации результатов своего исследования на английском языке?
Мой взгляд такой: очень небезобидно - разрушается русский научный язык. Тому, кто эту идею внедряет, неплохо бы почитать философский трактат Н. Бора «Единство знаний»!

М.А. Кронгауз написал книгу «Русский язык на грани нервного срыва», но, во-первых, на грани нервного срыва может оказаться человек (и/или социум), а язык только отображает сложившееся в социуме положение дел, во-вторых, даже если «язык и на грани», он не сам там оказался – его на эту грань ставят, в частности вытеснением из сферы русской культуры русского научного языка английским. Общеупотребительному русскому языку ничего не грозит. Тем более, что это система самонастраивающаяся, а владение языком – это не что иное как владение языковыми регистрами (знанием того, когда слово уместно, когда слово неуместно). Этому надо учить, этому не учат ни в семьях, ни в школах. Я сегодня с ужасом узнала, что школьников не обучают работе со словарями – главным хранилищем накопленных культурой знаний. Что касается русского научного языка, то за него за него нужно бороться всем миром.

Интервьюер – Анна Земцовская

Редактор – Александр Денисов


Источник: m.vk.com

Комментарии: