Мы используем язык для коммуникации так же, как и многие другие инструменты вроде жестикуляции, мимики и даже стиля одежды. Но гораздо чаще он задействуется для нужд мышления, а общение стало скорее побочным эффектом, пишет лингвист Ноам Хомский. «Теории и практики» публикуют отрывок из книги «Человек говорящий. Эволюция и язык», в которой он вместе со специалистом по искусственному интеллекту Робертом Бервиком анализирует, почему и зачем мы научились разговаривать.
Среди множества вопросов о языке самых важных — два. Во-первых, почему языки вообще существуют, и только у людей? (В эволюционной биологии такое явление называется аутапоморфией.) Во-вторых, почему языков так много? Это базовые вопросы о происхождении и разнообразии, которые интересовали Дарвина и других мыслителей-эволюционистов и которые составляют основу современной биологии (почему в мире наблюдается именно такой ряд жизненных форм, а не какой-нибудь иной?). С этой точки зрения наука о языке отлично вписывается в современную биологическую традицию, несмотря на кажущуюся абстрактность ее деталей.
Большинство палеоантропологов и археологов сходятся в том, что оба озвученных вопроса — вполне свежие по меркам эволюционного времени. Около 200 000 лет назад ни один из них не пришел бы на ум, потому что языков еще не существовало. А около 60 000 лет назад ответы на них были бы такими же, как и сейчас. В те времена наши предки мигрировали из Африки и стали расселяться по всей планете, и с тех пор, насколько известно, языковая способность, в принципе, не изменилась (что неудивительно для столь короткого срока). Указать более точные даты не получится, но для наших целей они не особо важны, ведь в общем и целом картина выглядит верной. Еще один важный момент: если взять младенца, рожденного в Амазонии, в индейском племени, которое в своем развитии застряло на уровне каменного века, и перевезти его в Бостон, то по языку и другим когнитивным функциям его не отличишь от местных детей, чья родословная прослеживается вплоть до первых английских колонистов. Обратное тоже верно. Единообразие способности к языку, присущей нашему виду (так называемой языковой способности), убеждает нас в том, что этот признак анатомически современного человека должен был уже существовать к моменту, когда наши предки ушли из Африки и расселились по миру. […]
Более того, с древнейших времен, о которых сохранились письменные свидетельства, и до наших дней фундаментальные параметрические свойства человеческого языка остаются одними и теми же, варьирование происходит лишь в установленных пределах. […] В отличие от любого машинного языка человеческие языки допускают дислокацию (displacement): словосочетание может интерпретироваться в одном месте, а произноситься в другом, как в предложении What did John guess? («Что угадал Джон?»). Такое свойство проистекает из операции соединения. Звуки всех человеческих языков строятся из конечного, фиксированного инвентаря или базового множества артикуляционных жестов — таких, например, как колебания голосовых связок, которые отличают звук «б» от «п», хотя не во всех языках «б» и «п» различаются. Проще говоря, языки могут делать разные «заказы» из доступного им всем «меню» структурных элементов, но само это «меню» неизменно. […]
Таким образом, в центре нашего внимания оказывается любопытный биологический объект — язык, который появился на земле не так давно. Это видоспецифическое свойство без значительных различий (за исключением случаев тяжелой патологии) присуще всем людям. Язык, по сути, не похож ни на что другое в органическом мире и играет важнейшую роль в человеческой жизни с самого ее зарождения. Это центральный компонент того, что Альфред Рассел Уоллес, основоположник (наряду с Дарвином) современной эволюционной теории, назвал «умственной и нравственной природой человека». Речь идет о способностях человека к творческому воображению, языку и вообще к символике, записи и интерпретации явлений природы, сложным социальным практикам и т.п. Данный комплекс иногда называют человеческими способностями (human capacity). Он оформился совсем недавно у маленькой группы обитателей Восточной Африки, потомками которых являемся все мы, и отличает современного человека от других животных, что повлекло колоссальные последствия для всего биологического мира. Считается, что именно возникновение языка сыграло главную роль в этом внезапном и колоссальном преобразовании (отметим, что эта мысль звучит вполне правдоподобно). Кроме того, язык — один из компонентов человеческих способностей, доступный для глубокого изучения. Вот еще одна причина, по которой даже исследования чисто лингвистического характера в действительности пересекаются с биолингвистикой, хотя и выглядят далекими от биологии. […]
Вежливый разговор. Квирин ван Брекеленкам
Обычно язык рассматривают как систему, функция которой — коммуникация. Это широко распространенная точка зрения, характерная для большинства селекционистских подходов к языку. Однако она ошибочна по ряду причин, которые мы озвучим далее.
Попытки вывести «предназначение» или «функцию» какого-либо биологического признака из его внешней формы всегда сопряжены с трудностями. Замечания Левонтина в книге «Тройная спираль» демонстрируют, насколько сложно бывает приписать органу или признаку определенную функцию даже в случае, который на первый взгляд кажется вполне простым. Например, у костей нет единой функции. Кости поддерживают тело (это позволяет нам стоять и ходить), но в них также хранится кальций и находится костный мозг, производящий эритроциты, так что кости в каком-то смысле можно считать частью кровеносной системы. Подобное характерно и для человеческого языка. Более того, всегда имелась альтернативная традиция, выразителем которой среди прочих выступает Берлинг. Он утверждает, что люди вполне могут обладать вторичной коммуникативной системой, похожей на коммуникативные системы других приматов, а именно невербальной системой жестов или даже голосовых сигналов (calls), но это не язык, так как, по замечанию Берлинга, «система коммуникации, доставшаяся нам от предков-приматов, резко отличается от языка».
Язык, конечно, может использоваться для коммуникации, как и любой аспект нашей деятельности (стиль одежды, жестикуляция и т.д.). Но язык также широко используется во множестве других ситуаций. По статистике, в подавляющем большинстве случаев язык задействуется для нужд мышления. Только огромным усилием воли можно удержаться от молчаливого разговора с самим собой во время бодрствования (да и во сне тоже, что нередко нам досаждает). Видный невролог Гарри Джерисон наряду с другими исследователями высказал более смелое утверждение, что «язык эволюционировал не как коммуникативная система… Более вероятно, что первоначальная эволюция языка предназначала его… для построения образа реального мира», быть «инструментом мышления». Не только в функциональном измерении, но и во всех других отношениях — семантическом, синтаксическом, морфологическом и фонологическом — человеческий язык по своим главным свойствам резко отличается от систем коммуникации животных и, скорее всего, не имеет аналогов в органическом мире. […]
В палеонтологической летописи первые анатомически современные люди появляются несколько сотен тысяч лет назад, но свидетельства возникновения человеческих способностей — гораздо более поздние и относятся ко времени незадолго до миграции из Африки. Палеоантрополог Иэн Таттерсаль сообщает, что «голосовой тракт, способный производить звуки членораздельной речи», существовал уже за полмиллиона лет до самых ранних свидетельств использования языка нашими предками. «Мы вынуждены заключить, — пишет исследователь, — что появление языка и его анатомических коррелятов не было движимо естественным отбором, какими бы выгодными ни оказались эти новинки в ретроспективе» (этот вывод никак не противоречит стандартной эволюционной биологии вопреки заблуждениям, которые можно встретить в популярной литературе). […]
О языке Таттерсаль пишет, что «после долгого — и не особо понятного — периода хаотичного увеличения и реорганизации мозга в человеческой истории случилось что-то, что подготовило почву для усвоения языка. Эта инновация должна была зависеть от эффекта внезапности, когда случайное сочетание уже готовых элементов дает что-то совершенно неожиданное», предположительно «нейронное изменение… у определенной популяции в истории человечества… сравнительно малое в генетических терминах, [которое] вероятно, никак не было связано с адаптацией», хотя давало преимущества и впоследствии распространилось. Возможно, это было автоматическое следствие роста абсолютной величины мозга, как полагает Стридтер*, а может быть, случайная мутация. Спустя какое-то время — по меркам эволюции не очень долгое — произошли дальнейшие инновации, видимо уже культурно обусловленные, которые привели к появлению поведенчески современного человека, кристаллизации человеческих способностей и миграции из Африки.
Что это было за нейронное изменение в небольшой группе, причем сравнительно малое в генетических терминах? Чтобы ответить на этот вопрос, надо обратить внимание на специфические свойства языка. Элементарное свойство языковой способности, которой все мы обладаем, состоит в том, что она позволяет нам строить и интерпретировать дискретно-бесконечное множество иерархически структурированных выражений (дискретное — потому что есть предложения из пяти слов и предложения из шести слов, но нет предложений из пяти с половиной слов, а бесконечное — потому что длина предложений неограниченна). Следовательно, основой языка выступает рекурсивная порождающая процедура, которая принимает на вход элементарные словоподобные элементы из какого-то хранилища (назовем его лексиконом) и действует итеративно, порождая структурированные выражения, не ограниченные по сложности. Чтобы объяснить возникновение языковой способности — а значит, существование по крайней мере одного языка, — мы должны решить две основные задачи. Первая — разобраться с «атомами вычислений», лексическими единицами, количество которых обычно составляет от 30 до 50 тысяч. Вторая — выяснить, в чем заключаются вычислительные свойства языковой способности. Данная задача имеет несколько аспектов: мы должны понять порождающую процедуру, строящую «в уме» бесконечное множество выражений, и методы, с помощью которых эти внутренние ментальные объекты передаются на интерфейсы с двумя внешними для языка (но внутренними по отношению к организму) системами (системой мышления и сенсомоторной системой, служащей для экстернализации* внутренних вычислений и мышления). Всего получается три компонента. Это один из способов переформулировки традиционной концепции, которая восходит по меньшей мере к Аристотелю и гласит, что язык — это «звук, что-то означающий». Все названные задачи содержат проблемы, причем гораздо более серьезные, чем считалось еще недавно. […]
Разговор. Луис Меллер
Большинство альтернативных версий, по сути, выдвигают дополнительные предположения, основанные на точке зрения, что «язык — это средство коммуникации», которая, как мы уже наблюдали, непосредственно связана с экстернализацией. В обзоре (Sz?mad? & Szathm?ry, 2006) представлен список основных (по мнению его авторов) альтернативных теорий, объясняющих появление человеческого языка: 1) язык как болтовня; 2) язык как социальный груминг (взаимная чистка); 3) язык как побочный продукт совместной охоты; 4) язык как следствие «материнского языка»; 5) половой отбор; 6) язык как необходимое условие обмена информацией о статусе; 7) язык как песня; 8) язык как необходимое условие изготовления орудий или результат изготовления орудий; 9) язык как надстройка над жестовыми системами; 10) язык как коварное средство для обмана; 11) язык как внутренний ментальный инструмент. Заметим, что последняя теория (язык как внутренний ментальный инструмент) не предполагает (явно или неявно), что внешняя коммуникация — первичная функция языка. Но это создает своего рода адаптивный парадокс, поскольку в таком случае сигналы у животных подходят под приведенное описание языка. Вот та самая проблема, на которую указал Уоллес.
Самадо и Сатмари отмечают: «В большинстве теорий не рассматривается, какого рода селективные силы могли бы побудить к использованию в данном контексте конвенциональной коммуникации взамен «традиционных» сигналов животных… Таким образом, не существует теории, способной дать убедительный пример ситуации, в которой бы требовалось сложное средство символической коммуникации и нельзя было бы обойтись существующими более простыми системами коммуникации». Далее авторы рассуждают, что теория языка как внутреннего ментального инструмента не страдает от этого недочета. Впрочем, как и большинство исследователей, которые работают в этой области, Самадо и Сатмари не делают напрашивающийся сам собой вывод, а продолжают изучать экстернализацию и коммуникацию.
Предложения считать первичным именно внутренний язык […] высказывались также ведущими эволюционными биологами. На международной конференции по биолингвистике в 1974 году нобелевский лауреат Сальвадор Лурия выступил как наиболее активный приверженец взглядов, согласно которым нужды коммуникации не могли оказать «селективного давления, сколько-нибудь достаточного для возникновения такой системы, как язык», глубоко связанный с «развитием абстрактного или творческого мышления».
Эту мысль подхватил и Франсуа Жакоб, предположив, что «роль языка как системы коммуникации между индивидами может быть исторически вторичной… Тем качеством языка, которое делает его уникальным, кажется не столько его роль в передаче призывов к действию» или любое другое свойство, роднящее его с коммуникацией животных, сколько «его роль в символизации, в пробуждении когнитивных образов», в оформлении нашего понятия о реальности, в обеспечении нашей способности мыслить и планировать благодаря тому, что язык допускает «бесчисленные комбинации символов» и тем самым позволяет «создавать возможные миры в уме». Такого рода идеи восходят к научной революции XVII века, которая во многих отношениях предвосхитила события 1950-х годов.
«Коммуникация — это своего рода интрига, в ходе которой говорящий производит какие-то внешние события, а слушающий пытается как можно более удачно соотнести их со своими собственными внутренними ресурсами»
Экстернализация — непростая задача. Требуется связать две совершенно отдельные системы: сенсомоторную, которая, вероятно, просуществовала сотни тысяч лет почти в неизменном виде, и вновь возникшую вычислительную систему мышления, которая совершенна в той же мере, в какой верен СМТ. Тогда может оказаться, что морфология и фонология — лингвистические процессы превращения внутренних синтаксических объектов в какие-то единицы, доступные для сенсомоторной системы, — многообразны, имеют сложную структуру и зависят от случайных исторических событий. В таком случае параметризация и разнообразие в основном (а может быть, и целиком) ограничиваются экстернализацией. Это вполне соответствует тому, что мы обнаружили: вычислительная система эффективно порождает выражения, интерпретируемые на семантикопрагматическом интерфейсе, и разнообразие (как результат многочисленных сложных режимов экстернализации, которые подвержены историческим изменениям).
Если эта картина более или менее верна, то у нас, возможно, есть ответ на второй из двух базовых вопросов, сформулированных в начале этой главы: почему языков так много? Возможно, причина в том, что проблема экстернализации может быть решена с помощью разных способов до или после рассеивания первоначальной популяции. Нет поводов считать, что для этого нужны эволюционные изменения, то есть изменения в геноме. Возможно, в решении этой проблемы принимают участие существующие когнитивные процессы (разными способами и в разные эпохи). Иногда неудачно смешивают собственно эволюционные (геномные) изменения с историческими изменениями (это два совершенно разных явления). Как уже говорилось, у нас достаточно данных, подтверждающих, что никакой настоящей эволюции языковой способности не происходило со времен миграции наших далеких предков из Африки около 60 000 лет назад, хотя, несомненно, за этот срок произошло немало изменений, вплоть до того, что были изобретены новые режимы экстернализации (как в жестовых языках). Путаницу в этом вопросе можно устранить, если вместо метафорических понятий «эволюция языка» и «изменения в языке» использовать их более строгие эквиваленты: эволюция организмов, использующих язык, и изменения в способах использования языка этими организмами. В более точных терминах возникновение языковой способности — исторический факт, а изменения, которые постоянно продолжаются, — нет.
Все это простейшие допущения, и нет причин отвергать их. Если в целом они верны, то может оказаться, что экстернализация вообще не эволюционировала. Для решения этой проблемы можно использовать существующие когнитивные способности, присущие другим животным. Тогда эволюция (в биологическом смысле этого слова) ограничивается теми изменениями, которые породили операцию соединения и базовое свойство, а также все прочее, что не поддается объяснению в терминах СМТ и всевозможных языковых ограничениях. Значит, любой подход к «эволюции языка», сосредоточивающий внимание на коммуникации, сенсомоторной системе, статистических свойствах устной речи и т. п., может оказаться весьма далеким от истины. Это суждение распространяется на довольно широкий круг гипотез, как известно читателям, знакомым с историей вопроса.
Вернемся к нашим двум первоначальным вопросам. У нас есть как минимум несколько предположений — по нашему мнению, весьма разумных — по поводу того, как получилось, что вообще появился хотя бы один язык, и почему существующие языки настолько отличаются друг от друга. Различия между языками — это отчасти иллюзия, как и кажущееся безграничным многообразие организмов, поскольку все они основаны на элементах, почти не подверженных изменениям, и ограничены рамками законов природы (в случае с языком это вычислительная эффективность).
На строение языка могут оказывать влияние и другие факторы, прежде всего пока еще не изученные свойства мозга (и даже на темы, которых мы здесь коснулись, можно сказать гораздо больше). Но вместо этого лучше вкратце поговорим о лексических единицах, концептуальных атомах мышления и его многообразной итоговой экстернализации.
Концептуальные структуры характерны и для других приматов. Могут встречаться схема «деятель — действие — цель», категоризация, разделение на один — множество и др. Эти структуры, по всей видимости, закрепились за языком, хотя концептуальные ресурсы человека, находящие свое отражение в языке, гораздо разнообразнее и обширнее. В частности, даже «атомы» вычислений, лексические единицы/понятия, присутствуют только у людей.
В основном даже самые простые слова человеческого языка и понятия человеческого мышления лишены той связи с находящимися вне ментальной сферы сущностями, которая свойственна коммуникации животных. Последняя, как считают, основана на однозначном соответствии между процессами в мозге (или сознании) и «тем аспектом окружающей среды, к которому эти процессы приспосабливают поведение животного», как выразился когнитивный нейробиолог Рэнди Галлистел в предисловии к большому сборнику статей о когнитивных способностях животных. По словам Джейн Гудолл, которая наблюдала за шимпанзе в их естественной среде обитания, «произвести звук в отсутствие подходящего эмоционального со стояния — для шимпанзе почти непосильная задача».
Беседа. Густав Вапперс
Символы человеческого языка и мышления иные. Их использование не привязано автоматически к эмоциональным состояниям, и они не выбирают из внешнего мира объекты или события, находящиеся вне ментальной сферы. В человеческом языке и мышлении нет такого понятия, как отношение референции (в том смысле, какой ему придавали Фреге (Frege), Пирс (Peirce), Тарский (Tarski), Куайн (Quine) и современная философия языка и сознания). То, что в нашем понимании является рекой, человеком, деревом, водой и т. д., неуклонно оказывается порождением того, что мыслители XVII века называли человеческими познавательными силами, дающими нам богатые средства для восприятия внешнего мира в необычном свете. По словам видного философа-неоплатоника Ральфа Кедворта, соображения которого повлияли на Канта, разум способен «познавать и понимать все внешние индивидуальные вещи» только при помощи «внутренних идей», производимых его «врожденной познавательной силой»*. Объекты мышления, созданные познавательными силами, нельзя свести к «особой природе, принадлежащей» обсуждаемой вещи, как Дэвид Юм (David Hume) подытожил результаты исследований, проводившихся в течение столетия. В этом отношении внутренние концептуальные символы похожи на фонетические единицы ментальных представлений, такие как слог «ба»: каждый отдельный акт экстернализации этого ментального объекта порождает нементальная сущность, но тщетно было бы искать такой нементальный конструкт, который соответствует этому слогу. Суть коммуникации не в том, чтобы порождать какие-то не связанные с ментальной сферой сущности, которые бы слушающий выбирал из внешнего мира, подобно физику. Коммуникация — это своего рода интрига, в ходе которой говорящий производит какие-то внешние события, а слушающий пытается как можно более удачно соотнести их со своими собственными внутренними ресурсами. Слова и понятия, даже самые простые, кажутся в этом отношении схожими. Коммуникация опирается на общие для собеседников познавательные силы и оказывается успешной в той мере, в какой общие для собеседников ментальные конструкты, опыт, интересы, пресуппозиции позволяют прийти к более или менее единой точке зрения. Названные свойства лексических единиц присущи, кажется, только человеческому языку и мышлению, и изучение эволюции последних должно их как-то объяснять. Но как — никто не знает. Сам факт наличия тут какой-либо проблемы признается далеко не всегда, поскольку этому препятствует мощное влияние референциализма — доктрины, которая исходит из существования четкой связи «слово — объект», где объект не связан с ментальной сферой.
Человеческие познавательные силы дают нам опыт, несхожий с опытом других животных. Люди как мыслящие существа (благодаря возникновению человеческих способностей) пытаются осознать свой опыт. Эти попытки называются мифом, или религией, или магией, или философией, или — в английском языке — наукой (science). Для науки понятие референции (в техническом смысле) — это нормативный идеал: мы надеемся, что искусственные понятия, такие как «фотон» или «глагольная группа», указывают на какие-то вещи, реально существующие в мире. И конечно, понятие референции отлично подходит для того контекста, в котором оно появилось в современной логике, — для формальных систем, где отношение референции жестко задано, как, например, между числительными и числами. Но человеческий язык и мышление, по-видимому, функционируют иначе, и неготовность признать этот факт привела к путанице.