Коварное средство для обмана: лингвист Ноам Хомский объясняет, почему люди научились разговаривать

МЕНЮ


Искусственный интеллект
Поиск
Регистрация на сайте
Помощь проекту

ТЕМЫ


Новости ИИРазработка ИИВнедрение ИИРабота разума и сознаниеМодель мозгаРобототехника, БПЛАТрансгуманизмОбработка текстаТеория эволюцииДополненная реальностьЖелезоКиберугрозыНаучный мирИТ индустрияРазработка ПОТеория информацииМатематикаЦифровая экономика

Авторизация



RSS


RSS новости


Мы используем язык для коммуникации так же, как и многие другие инструменты вроде жестикуляции, мимики и даже стиля одежды. Но гораздо чаще он задействуется для нужд мышления, а общение стало скорее побочным эффектом, пишет лингвист Ноам Хомский. «Теории и практики» публикуют отрывок из книги «Человек говорящий. Эволюция и язык», в которой он вместе со специалистом по искусственному интеллекту Робертом Бервиком анализирует, почему и зачем мы научились разговаривать.

Среди множества вопросов о языке самых важных — два. Во-­первых, почему языки вообще существуют, и толь­ко у людей? (В эволюционной биологии такое явление называется аутапоморфией.) Во­-вторых, почему языков так много? Это базовые вопросы о происхождении и раз­нообразии, которые интересовали Дарвина и других мыслителей­-эволюционистов и которые составляют ос­нову современной биологии (почему в мире наблюдает­ся именно такой ряд жизненных форм, а не какой­-нибудь иной?). С этой точки зрения наука о языке отлично впи­сывается в современную биологическую традицию, не­смотря на кажущуюся абстрактность ее деталей.

Большинство палеоантропологов и археологов схо­дятся в том, что оба озвученных вопроса — вполне свежие по меркам эволюционного времени. Около 200 000 лет назад ни один из них не пришел бы на ум, потому что языков еще не существовало. А около 60 000 лет назад от­веты на них были бы такими же, как и сейчас. В те времена наши предки мигрировали из Африки и стали расселяться по всей планете, и с тех пор, насколько известно, языковая способность, в принципе, не изменилась (что неудивитель­но для столь короткого срока). Указать более точные даты не получится, но для наших целей они не особо важны, ведь в общем и целом картина выглядит верной. Еще один важный момент: если взять младенца, рожденного в Ама­зонии, в индейском племени, которое в своем развитии застряло на уровне каменного века, и перевезти его в Бо­стон, то по языку и другим когнитивным функциям его не отличишь от местных детей, чья родословная прослеживается вплоть до первых английских колонистов. Обратное тоже верно. Единообразие способности к языку, присущей нашему виду (так называемой языковой способ­ности), убеждает нас в том, что этот признак анатомически современного человека должен был уже существовать к моменту, когда наши предки ушли из Африки и рассели­лись по миру. […]

Более того, с древнейших времен, о которых сохрани­лись письменные свидетельства, и до наших дней фундаментальные параметрические свойства человеческого языка остаются одними и теми же, варьирование проис­ходит лишь в установленных пределах. […] В отличие от любого машинного языка человеческие языки допу­скают дислокацию (displacement): словосочетание может интерпретироваться в одном месте, а произноситься в другом, как в предложении What did John guess? («Что угадал Джон?»). Такое свойство проистекает из операции соединения. Звуки всех человеческих языков строятся из конечного, фиксированного инвентаря или базового мно­жества артикуляционных жестов — таких, например, как колебания голосовых связок, которые отличают звук «б» от «п», хотя не во всех языках «б» и «п» различаются. Проще говоря, языки могут делать разные «заказы» из доступного им всем «меню» структурных элементов, но само это «меню» неизменно. […]

Таким образом, в центре нашего внимания оказывает­ся любопытный биологический объект — язык, который появился на земле не так давно. Это видоспецифиче­ское свойство без значительных различий (за исключением случаев тяжелой патологии) присуще всем людям. Язык, по сути, не похож ни на что другое в органическом мире и играет важнейшую роль в человеческой жизни с самого ее зарождения. Это центральный компонент того, что Альфред Рассел Уоллес, основоположник (на­ряду с Дарвином) современной эволюционной теории, назвал «умственной и нравственной природой человека». Речь идет о способностях человека к творческому воображению, языку и вообще к симво­лике, записи и интерпретации явлений природы, слож­ным социальным практикам и т.п. Данный комплекс ино­гда называют человеческими способностями (human capacity). Он оформился совсем недавно у маленькой группы обитателей Восточной Африки, потомками ко­торых являемся все мы, и отличает современного чело­века от других животных, что повлекло колоссальные последствия для всего биологического мира. Считается, что именно возникновение языка сыграло главную роль в этом внезапном и колоссальном преобразовании (от­метим, что эта мысль звучит вполне правдоподобно). Кроме того, язык — один из компонентов человеческих способностей, доступный для глубокого изучения. Вот еще одна причина, по которой даже исследования чисто лингвистического характера в действительности пере­секаются с биолингвистикой, хотя и выглядят далекими от биологии. […]

Вежливый разговор. Квирин ван Брекеленкам

Вежливый разговор. Квирин ван Брекеленкам

Обычно язык рассматривают как систему, функция которой — коммуникация. Это широко распространенная точка зре­ния, характерная для большинства селекционистских под­ходов к языку. Однако она ошибочна по ряду причин, которые мы озвучим далее.

Попытки вывести «предназначение» или «функцию» какого­-либо биологического признака из его внешней формы всегда сопряжены с трудностями. Замечания Ле­вонтина в книге «Тройная спираль» демонстрируют, насколько сложно бывает приписать органу или признаку определенную функцию даже в слу­чае, который на первый взгляд кажется вполне простым. Например, у костей нет единой функции. Кости поддер­живают тело (это позволяет нам стоять и ходить), но в них также хранится кальций и находится костный мозг, производящий эритроциты, так что кости в каком­-то смысле можно считать частью кровеносной системы. Подобное характерно и для человеческого языка. Более того, всегда имелась альтернативная традиция, выразителем которой среди прочих выступает Берлинг. Он утверждает, что люди вполне могут обладать вторич­ной коммуникативной системой, похожей на коммуни­кативные системы других приматов, а именно невербаль­ной системой жестов или даже голосовых сигналов (calls), но это не язык, так как, по замечанию Берлинга, «систе­ма коммуникации, доставшаяся нам от предков­-приматов, резко отличается от языка».

Язык, конечно, может использоваться для коммуника­ции, как и любой аспект нашей деятельности (стиль одежды, жестикуляция и т.д.). Но язык также широко исполь­зуется во множестве других ситуаций. По статистике, в подавляющем большинстве случаев язык задействуется для нужд мышления. Только огромным усилием воли мож­но удержаться от молчаливого разговора с самим собой во время бодрствования (да и во сне тоже, что нередко нам досаждает). Видный невролог Гарри Джерисон наряду с другими исследователями высказал бо­лее смелое утверждение, что «язык эволюционировал не как коммуникативная система… Более вероятно, что пер­воначальная эволюция языка предназначала его… для по­строения образа реального мира», быть «инструментом мышления». Не только в функциональном измерении, но и во всех других отношениях — семантическом, синта­ксическом, морфологическом и фонологическом — чело­веческий язык по своим главным свойствам резко отлича­ется от систем коммуникации животных и, скорее всего, не имеет аналогов в органическом мире. […]

В палеонтологической летописи первые анатомически современные люди появляются несколько сотен тысяч лет назад, но свидетельства возникновения человеческих способностей — гораздо более поздние и относятся ко времени незадолго до миграции из Африки. Палеоан­трополог Иэн Таттерсаль сообщает, что «голосовой тракт, способный производить звуки чле­нораздельной речи», существовал уже за полмиллиона лет до самых ранних свидетельств использования языка нашими предками. «Мы вынуждены заключить, — пишет исследователь, — что появление языка и его анатомических коррелятов не было движимо естественным отбором, ка­кими бы выгодными ни оказались эти новинки в ретро­спективе» (этот вывод никак не противоречит стандарт­ной эволюционной биологии вопреки заблуждениям, которые можно встретить в популярной литературе). […]

О языке Таттерсаль пишет, что «после долгого — и не особо понятного — периода хаотичного увеличения и реорганизации мозга в челове­ческой истории случилось что­-то, что подготовило почву для усвоения языка. Эта инновация должна была зависеть от эффекта внезапности, когда случайное сочетание уже готовых элементов дает что­-то совершенно неожиданное», предположительно «нейронное изменение… у опреде­ленной популяции в истории человечества… сравнитель­но малое в генетических терминах, [которое] вероятно, никак не было связано с адаптацией», хотя давало преиму­щества и впоследствии распространилось. Возможно, это было автоматическое следствие роста абсолютной вели­чины мозга, как полагает Стридтер*, а может быть, случай­ная мутация. Спустя какое­-то время — по меркам эволю­ции не очень долгое — произошли дальнейшие инновации, видимо уже культурно обусловленные, которые привели к появлению поведенчески современного человека, кри­сталлизации человеческих способностей и миграции из Африки.

Что это было за нейронное изменение в небольшой группе, причем сравнительно малое в генетических терминах? Чтобы ответить на этот вопрос, надо обратить внимание на специфические свойства языка. Элементарное свойство языковой способности, которой все мы обладаем, состоит в том, что она позволяет нам стро­ить и интерпретировать дискретно­-бесконечное мно­жество иерархически структурированных выражений (дискретное — потому что есть предложения из пяти слов и предложения из шести слов, но нет предложений из пяти с половиной слов, а бесконечное — потому что длина предложений неограниченна). Следовательно, ос­новой языка выступает рекурсивная порождающая про­цедура, которая принимает на вход элементарные слово­подобные элементы из какого­-то хранилища (назовем его лексиконом) и действует итеративно, порождая структу­рированные выражения, не ограниченные по сложности. Чтобы объяснить возникновение языковой способ­ности — а значит, существование по крайней мере одно­го языка, — мы должны решить две основные задачи. Первая — разобраться с «атомами вычислений», лекси­ческими единицами, количество которых обычно со­ставляет от 30 до 50 тысяч. Вторая — выяснить, в чем заключаются вычислительные свойства языковой способ­ности. Данная задача имеет несколько аспектов: мы долж­ны понять порождающую процедуру, строящую «в уме» бесконечное множество выражений, и методы, с помощью которых эти внутренние ментальные объекты передают­ся на интерфейсы с двумя внешними для языка (но внутренними по отношению к организму) системами (си­стемой мышления и сенсомоторной системой, служащей для экстернализации* внутренних вычислений и мышле­ния). Всего получается три компонента. Это один из способов переформули­ровки традиционной концепции, которая восходит по меньшей мере к Аристотелю и гласит, что язык — это «звук, что­-то означающий». Все названные задачи со­держат проблемы, причем гораздо более серьезные, чем считалось еще недавно. […]

Разговор. Луис Меллер

Разговор. Луис Меллер

Большинство альтернативных версий, по сути, вы­двигают дополнительные предположения, основанные на точке зрения, что «язык — это средство коммуни­кации», которая, как мы уже наблюдали, непосредствен­но связана с экстернализацией. В обзоре (Sz?mad? & Szathm?ry, 2006) представлен список основных (по мне­нию его авторов) альтернативных теорий, объясняющих появление человеческого языка: 1) язык как болтовня; 2) язык как социальный груминг (взаимная чистка); 3) язык как побочный продукт совместной охоты; 4) язык как следствие «материнского языка»; 5) половой отбор; 6) язык как необходимое условие обмена информацией о статусе; 7) язык как песня; 8) язык как необходимое условие изготовления орудий или результат изготовления орудий; 9) язык как надстройка над жестовыми система­ми; 10) язык как коварное средство для обмана; 11) язык как внутренний ментальный инструмент. Заметим, что последняя теория (язык как внутренний ментальный инструмент) не предполагает (явно или неявно), что внешняя коммуникация — первичная функция языка. Но это создает своего рода адаптивный парадокс, поскольку в таком случае сигналы у животных подходят под приведенное описание языка. Вот та самая проблема, на которую указал Уоллес.

Самадо и Сатмари отмечают: «В большинстве теорий не рассматривается, какого рода селективные силы могли бы побудить к использованию в данном контексте кон­венциональной коммуникации взамен «традиционных» сигналов животных… Таким образом, не существует теории, способной дать убедительный пример ситуации, в которой бы требовалось сложное средство символиче­ской коммуникации и нельзя было бы обойтись суще­ствующими более простыми системами коммуникации». Далее авторы рас­суждают, что теория языка как внутреннего ментального инструмента не страдает от этого недочета. Впрочем, как и большинство исследователей, которые работают в этой области, Самадо и Сатмари не делают напрашивающий­ся сам собой вывод, а продолжают изучать экстернализа­цию и коммуникацию.

Предложения считать первичным именно внутренний язык […] высказывались также веду­щими эволюционными биологами. На международной конференции по биолингвистике в 1974 году нобелевский лауреат Сальвадор Лурия выступил как наиболее актив­ный приверженец взглядов, согласно которым нужды коммуникации не могли оказать «селективного давления, сколько­-нибудь достаточного для возникновения такой системы, как язык», глубоко связанный с «развитием абстрактного или творческого мышления».

Эту мысль подхватил и Франсуа Жакоб, предположив, что «роль языка как системы коммуника­ции между индивидами может быть исторически вторич­ной… Тем качеством языка, которое делает его уникаль­ным, кажется не столько его роль в передаче призывов к действию» или любое другое свойство, роднящее его с коммуникацией животных, сколько «его роль в симво­лизации, в пробуждении когнитивных образов», в оформлении нашего понятия о реальности, в обеспечении нашей способности мыслить и планировать благодаря тому, что язык допускает «бесчисленные комбинации символов» и тем самым позволяет «создавать возможные миры в уме». Такого рода идеи восходят к научной революции XVII века, которая во многих отношениях предвосхити­ла события 1950­-х годов.

«Коммуникация — это своего рода интрига, в ходе которой говорящий производит какие­-то внешние события, а слушающий пытается как можно более удачно соотнести их со своими собственными внутренними ресурсами»

Экстернализация — непростая задача. Требуется свя­зать две совершенно отдельные системы: сенсомоторную, которая, вероятно, просуществовала сотни тысяч лет почти в неизменном виде, и вновь возникшую вычисли­тельную систему мышления, которая совершенна в той же мере, в какой верен СМТ. Тогда может оказаться, что морфология и фонология — лингвистические процессы превращения внутренних синтаксических объектов в какие­-то единицы, доступные для сенсомоторной си­стемы, — многообразны, имеют сложную структуру и за­висят от случайных исторических событий. В таком слу­чае параметризация и разнообразие в основном (а может быть, и целиком) ограничиваются экстернализацией. Это вполне соответствует тому, что мы обнаружили: вычис­лительная система эффективно порождает выражения, интерпретируемые на семантико­прагматическом интер­фейсе, и разнообразие (как результат многочисленных сложных режимов экстернализации, которые подверже­ны историческим изменениям).

Если эта картина более или менее верна, то у нас, воз­можно, есть ответ на второй из двух базовых вопросов, сформулированных в начале этой главы: почему языков так много? Возможно, причина в том, что проблема экстернализации может быть решена с помощью разных способов до или после рассеивания первоначальной популяции. Нет поводов считать, что для этого нужны эво­люционные изменения, то есть изменения в геноме. Возможно, в решении этой проблемы принимают участие существующие когнитивные процессы (разными спосо­бами и в разные эпохи). Иногда неудачно смешивают собственно эволюционные (геномные) изменения с исто­рическими изменениями (это два совершенно разных явления). Как уже говорилось, у нас достаточно данных, подтверждающих, что никакой настоящей эволюции язы­ковой способности не происходило со времен миграции наших далеких предков из Африки около 60 000 лет на­зад, хотя, несомненно, за этот срок произошло не­мало изменений, вплоть до того, что были изобретены новые режимы экстернализации (как в жестовых язы­ках). Путаницу в этом вопросе можно устранить, если вместо метафорических понятий «эволюция языка» и «изменения в языке» использовать их более строгие эквиваленты: эволюция организмов, использующих язык, и изменения в способах использования языка этими организмами. В более точных терминах возникновение языковой способности — исторический факт, а измене­ния, которые постоянно продолжаются, — нет.

Все это простейшие допущения, и нет причин от­вергать их. Если в целом они верны, то может оказать­ся, что экстернализация вообще не эволюционировала. Для решения этой проблемы можно использовать существующие когнитивные способности, присущие дру­гим животным. Тогда эволюция (в биологическом смыс­ле этого слова) ограничивается теми изменениями, которые породили операцию соединения и базовое свойство, а также все прочее, что не поддается объяс­нению в терминах СМТ и всевозможных языковых огра­ничениях. Значит, любой подход к «эволюции языка», сосредоточивающий внимание на коммуникации, сен­сомоторной системе, статистических свойствах устной речи и т. п., может оказаться весьма далеким от истины. Это суждение распространяется на довольно широкий круг гипотез, как известно читателям, знакомым с исто­рией вопроса.

Вернемся к нашим двум первоначальным вопросам. У нас есть как минимум несколько предположений — по нашему мнению, весьма разумных — по поводу того, как получилось, что вообще появился хотя бы один язык, и почему существующие языки настолько отличаются друг от друга. Различия между языками — это отчасти иллюзия, как и кажущееся безграничным многообразие организмов, поскольку все они основаны на элементах, почти не подверженных изменениям, и ограничены рам­ками законов природы (в случае с языком это вычисли­тельная эффективность).

На строение языка могут оказывать влияние и другие факторы, прежде всего пока еще не изученные свойства мозга (и даже на темы, которых мы здесь коснулись, мож­но сказать гораздо больше). Но вместо этого лучше вкрат­це поговорим о лексических единицах, концептуальных атомах мышления и его многообразной итоговой экстернализации.

Концептуальные структуры характерны и для других приматов. Могут встречаться схема «деятель — дей­ствие — цель», категоризация, разделение на один — множество и др. Эти структуры, по всей видимости, закрепились за языком, хотя концептуальные ресурсы человека, находящие свое отражение в языке, гораздо разнообразнее и обширнее. В частности, даже «атомы» вычислений, лексические единицы/понятия, присутству­ют только у людей.

В основном даже самые простые слова человеческо­го языка и понятия человеческого мышления лишены той связи с находящимися вне ментальной сферы сущ­ностями, которая свойственна коммуникации живот­ных. Последняя, как считают, основана на однозначном соответствии между процессами в мозге (или сознании) и «тем аспектом окружающей среды, к которому эти процессы приспосабливают поведение животного», как выразился когнитивный нейробиолог Рэнди Галлистел в предисловии к большому сбор­нику статей о когнитивных способностях животных. По словам Джейн Гудолл, которая наблюдала за шим­панзе в их естественной среде обитания, «произвести звук в отсутствие подходящего эмоционального со­ стояния — для шимпанзе почти непосильная задача».

Беседа. Густав Вапперс

Беседа. Густав Вапперс

Символы человеческого языка и мышления иные. Их использование не привязано автоматически к эмоцио­нальным состояниям, и они не выбирают из внешнего мира объекты или события, находящиеся вне ментальной сферы. В человеческом языке и мышлении нет такого по­нятия, как отношение референции (в том смысле, какой ему придавали Фреге (Frege), Пирс (Peirce), Тарский (Tarski), Куайн (Quine) и современная философия языка и сознания). То, что в нашем понимании является рекой, человеком, деревом, водой и т. д., неуклонно оказывается порождением того, что мыслители XVII века называли человеческими познавательными силами, дающими нам богатые средства для восприятия внешнего мира в необыч­ном свете. По словам видного философа­-неоплатоника Ральфа Кедворта, соображения которого повлияли на Канта, разум способен «познавать и понимать все внешние индивидуальные вещи» только при помощи «внутренних идей», производимых его «врожденной познавательной силой»*. Объекты мыш­ления, созданные познавательными силами, нельзя свести к «особой природе, принадлежащей» обсуждаемой вещи, как Дэвид Юм (David Hume) подытожил результаты ис­следований, проводившихся в течение столетия. В этом отношении внутренние концептуальные символы похожи на фонетические единицы ментальных представлений, такие как слог «ба»: каждый отдельный акт экстернали­зации этого ментального объекта порождает нементальная сущность, но тщетно было бы искать такой нементальный конструкт, который соответствует этому слогу. Суть коммуникации не в том, чтобы порождать какие­-то не свя­занные с ментальной сферой сущности, которые бы слу­шающий выбирал из внешнего мира, подобно физику. Коммуникация — это своего рода интрига, в ходе которой говорящий производит какие­-то внешние события, а слу­шающий пытается как можно более удачно соотнести их со своими собственными внутренними ресурсами. Слова и понятия, даже самые простые, кажутся в этом отношении схожими. Коммуникация опирается на общие для собе­седников познавательные силы и оказывается успешной в той мере, в какой общие для собеседников ментальные конструкты, опыт, интересы, пресуппозиции позволяют прийти к более или менее единой точке зрения. Названные свойства лексических единиц присущи, кажется, только человеческому языку и мышлению, и изучение эволюции последних должно их как­-то объяснять. Но как — никто не знает. Сам факт наличия тут какой­-либо проблемы при­знается далеко не всегда, поскольку этому препятствует мощное влияние референциализма — доктрины, которая исходит из существования четкой связи «слово — объ­ект», где объект не связан с ментальной сферой.

Человеческие познавательные силы дают нам опыт, несхожий с опытом других животных. Люди как мыслящие существа (благодаря возникновению человеческих спо­собностей) пытаются осознать свой опыт. Эти попытки называются мифом, или религией, или магией, или фило­софией, или — в английском языке — наукой (science). Для науки понятие референции (в техническом смыс­ле) — это нормативный идеал: мы надеемся, что искусственные понятия, такие как «фотон» или «глагольная группа», указывают на какие­-то вещи, реально существу­ющие в мире. И конечно, понятие референции отлично подходит для того контекста, в котором оно появилось в современной логике, — для формальных систем, где отношение референции жестко задано, как, например, между числительными и числами. Но человеческий язык и мышление, по­-видимому, функционируют иначе, и не­готовность признать этот факт привела к путанице.


Источник: theoryandpractice.ru

Комментарии: