Герменевтика травмы и сумасшествия

МЕНЮ


Искусственный интеллект
Поиск
Регистрация на сайте
Помощь проекту

ТЕМЫ


Новости ИИРазработка ИИВнедрение ИИРабота разума и сознаниеМодель мозгаРобототехника, БПЛАТрансгуманизмОбработка текстаТеория эволюцииДополненная реальностьЖелезоКиберугрозыНаучный мирИТ индустрияРазработка ПОТеория информацииМатематикаЦифровая экономика

Авторизация



RSS


RSS новости


Объектом моего внимания стала герменевтика травмы и сумасшествия, которая частично обусловлена негативизмом общества. Травму запускает шокирующее и дезориентирующее событие: взрыв бомбы, землетрясение, смерть ребенка, родителя или любимого человека, утрата важных жизненных функций или угрожающее жизни заболевание. По наблюдениям многих специалистов (Atwood, 2011; Carr, 2011; Davoine and Gaudilliere, 2004; Orange, 2011; Stolorow, 2007), травма становится непереносимым страданием в условиях отсутствия соответствующего холдинга, и усиливается при проявлении пренебрежения и обесценивания со стороны окружения. Суть психологической травмы, согласно Столороу и Атвуду (1992, с. 52–53), состоит в «переживании непереносимого аффекта» в отсутствии «необходимого созвучного ответа со стороны окружения чтобы помочь вынести ее, контейнировать, переработать и уменьшить».

Давайте для начала послушаем голоса тех, кто уже писал об этом в своих работах. Роберт Столороу (2007), основываясь на двадцатилетних размышлениях о своем травматичном опыте и философии Хайдеггера, разработал феноменологию травмы и выделил три важных элемента. Во-первых, она разрывает временной континуум; разрушает наш опыт линейности времени (прошлое, настоящее и будущее). Травматичное событие всегда присутствует в настоящем, всегда рядом. Ничто не оседает в прошлом навечно – чтобы это ни значило – угроза всегда маячит на горизонте. Во-вторых, травма формирует чувство глубокой изоляции, человек больше не включен в мир других, ощущает себя тенью или приведением, чужаком, постоянно переживающим свою странность и непохожесть на других. В-третьих, она уничтожает то, что Столороу называет «очевидностями повседневной жизни», знакомого чувства уверенности в том, что другие будут в нашей жизни каждый день и т.д. Единственной надеждой для травмированного человека становится то, что обнаруживается на втором этапе после того, как пройдет шок. Столороу называет это «эмоциональным приютом» (интерсубьективный контекст, обеспечивающий человеку отношения принятия его травмы), в котором травматический опыт и его дезорганизующие последствия могут быть приняты и контейнированы, страдающий человек встретит «собрата-во-тьме» (2007, с. 47).

Военный психиатр Рассел Карр (2011) великолепно применил и дополнил идеи Столороу, организовав краткосрочную терапию для солдат, вернувшихся из зон военных действий. Он говорил, что терапевт должен привлечь свой собственный опыт для поиска «интерсубъективного ключа» к пониманию травмы. Далее, подобно порталу из книг о Гарри Поттере (Rowling and Dale, 2000; Stolorow, 2011), совместное изучение этого ключа терапевтом и пациентом создает связь и переносит их в «эмоциональный приют».

Жизнь Джорджа Атвуда демонстрирует неразрывную связь между травмой и сумасшествием. Как Гарри Стак Салливан, Фрида Фромм-Райхман и Дональд Винникотт, Атвуд всегда считал психотиков и шизофреников одними из нас, а мы все – их братья и сестры. Если человек остается один на втором этапе переживания травмы, если никто так и не протянул ему руку помощи в темноте, он начинает вести себя странно, и мы начинаем его избегать. По мнению Атвуда, Даниэль Пауль Шребер и пациенты, независимо от степени тяжести расстройства или спутанности мышления, изо всех сил старались рассказать истории убийства их душ любыми доступными им средствами. Он напоминает нам, что травму невозможно излечить. Ее не миновать: «Травматичные события будут оказывать влияние на человека до конца его жизни, до последнего вздоха. Однако, надежда на жизнь и будущее остается…Задача аналитика – совместно с пациентом создать среду, в которую можно будет принести то самое непереносимое и невыразимое словами. На этом пути пациент будет отчаиваться, чувствуя, что надежды на возрождение жизни нет. В такие моменты аналитик должен соединиться с этим отчаянием и подумать о его истоках и эмоциональном контексте. Так он сможет опровергнуть представление пациента о том, что его страданию нет места, и постепенно возникает новый контекст, позволяющий невыразимому и невысказанному появиться. Это и есть путь к целостности, но он может быть очень долгим» (Atwood, 2010, с. 118–119).

Открытое и доброе отношение Атвуда (Orange, 2011) к невыразимому страданию, его неустанные поиски смысла человеческих страданий во всех его формах являются тем, что Столороу назвал «эмоциональным приютом» для переживания травмы, вдохновив целые поколения студентов и психотерапевтов. Работа по созданию «приюта» требует огромной преданности и доверия как со стороны аналитика, так и со стороны пациента.

Итак, в нашем хоре появились голоса американцев и европейцев из области феноменологии, герменевтики и этики: Гуссерль, Хайдеггер, Гадамер и Левинас. Давайте послушаем представителей Франции (Davoine and Godilliere, 2004), которые тоже подверглись влиянию американцев через деятельность больницы Остин Риггс и пережили ужасы войн 20-го века в Европе. Согласно Давоин и Годильер каждый сумасшедший/травмированный человек несет в себе стигму невыразимого и невысказанного всех поколений людей погибших во время войны и геноцида. В каждом «случае» (casus по-латински означает «падение») «интерсубъективный ключ» (очень удачный термин Карра) состоит в признании аналитиком судьбы человечества в целом, «социальной взаимосвязи» между ним и пациентом. Давоин и Годильер (2004, с. 136) писали: «Вне зависимости от нашего желания аналитический дискурс может быть установлен, когда речь проистекает из места без субъекта или кого-то, кто чувствует себя оказавшимся за бортом жизни…В условиях военных действий и риска, эта речь может быть адресована только терапевту, который тоже знаком с этими событиями и переживаниями, пересечение траекторий двух жизней создает триангуляцию. Только таким способом самые важные моменты, исключенные из процесса коммуникации (травмы), могут быть обнаружены. После аннулирования в прошлом их возвращение становится возможным, когда появляется «свидетель», готовый слушать из точки неучастия в этих событиях, но имеющий свой собственный опыт схожих переживаний».

Аналитик должен очень внимательно слушать себя и пациента, чтобы отследить моменты пересечения. Меня этому научили мои клиенты.

Джеб, примерно моего возраста, вырос штате Северная Дакота, откуда родом был мой дедушка (я видела его лишь один раз в жизни). На нашу первую встречу он пришел с четким планом покончить жизнь самоубийством - застрелиться. Будучи воспитанной в рамках психоанализа и задолго до того, как я позволила себе большую степень самораскрытия в отношениях с клиентами, я инстинктивно сказала ему на первой же встрече, что я тоже переехала в Нью-Йорк, а мой дедушка из Северной Дакоты. Потом я попросила его выбросить пистолет, чтобы мы могли работать вместе дальше. Он послушал меня, и мы проработали вместе 7 лет, к сожалению, он умер от рака легких.

Когда ему было 8 лет, его отец (сложная, но очень важная фигура его детства), которого он обожал, бросился под поезд. Его старшие братья не хотели поддерживать его в горе, поэтому он просто гулял в одиночестве по городу. Его мать говорила с ним о своем горе, но запомнилась ему только со спины, потому что постоянно делала что-то по хозяйству. Он был ее слушателем за спиной.

Возможно, несмотря на наши разногласия в политике (он как-то заметил, что я читаю «Нью-Йорк Таймс»), я смогла выстроить с Джебом отношения, потому что наш «интерсубъективный ключ» заключался не только в Северной Дакоте, чья роль так и осталась для меня загадкой, но и в образе матери, чье лицо не видно, а голос постоянно говорит с ним, но никогда о нем. В то время я еще не до конца понимала, как можно использовать эти пересечения, но именно они сформировали этот интерсубъективный мостик или социальную связь (Davoine and Gaudilli?re, 2004). Эта связь позволила мне тать свидетелем травмы Джеба.

Травма и очевидцы

Несколько лет назад у меня сломался компьютер и мне пришлось обратиться в техподдержку. Специалист решил мою проблему минут за тридцать. Я заметила его узнаваемый индийский акцент. Когда в разговоре возникла пауза, я спросила его, откуда он. Оказалось, что из южной части Индии. «Надеюсь, недавний цунами прошел мимо вас?», - спросила я. «Нет, но все в порядке. Я и моя семья не пострадали. Спасибо, что спросили», - ответил он и начал повторять одну и ту же фразу почти нараспев: «Это было так неожиданно. Мы совсем не ожидали. Это было так неожиданно. Мы совсем не ожидали». Мы смогли вернуться к моей проблеме, только когда в его словах образовалась пауза, но он снова начал повторять эту фразу «Это было так неожиданно. Мы совсем не ожидали. Спасибо, что спросили», и т.д. Даже после того, как мы решили проблемы с моим компьютером, очень сложно было закончить разговор.

Данный случай иллюстрирует несколько аспектов феноменологии травматичного опыта, с которыми знакомо большинство клиницистов и специалистов помогающих профессий: аффективное оцепенение, нарушение ожиданий, разрушение темпоральности, необходимость присутствия других, дезорганизация опыта и скорбь. Давайте рассмотрим необходимость присутствия других, которая помогает высвободить травматичное переживание из состояния «заморозки» и частично восстановить человеческое достоинство пострадавшего. Далее мы немного поговорим о влиянии роли очевидца рассказа травмированного человека на того, кому она предлагается. Эта ключевая пассивность, уязвимость или чувствительность превращается в этическую основу субъективности или травматизации, этическое условие того, то Левинас называл полезным страданием, к которому мы еще вернемся.

Для начала давайте предположим, что травма – это опыт и событие. Случилось что-то ужасное: землетрясение, изнасилование, смерть ребенка, пытки, геноцид, рак. Ничего уже не будет по-прежнему, все будет не так, как мы полагали раньше. Мир просто рушится (Stolorow, 2007), и даже после того, как всё вокруг постепенно восстанавливается после торнадо или правления жестокого диктатора, наша реальность наполняется ожиданием, что в любой момент может случиться что-то ужасное. Очевидец в лице психоаналитика, как довольно метко и точно подметил Уоррен Поланд (2000), и есть тот, кто «осознает» произошедшее, позволяя тем самым пациенту тоже осознать. Мой вопрос специалисту техподдержки высвободил его травматические переживания.

Буквально недавно появился еще один пласт материала по данной проблеме – свидетельства практически исчезающего сообщества тех, кто пережил холокост. Их очевидцами становились заинтересованные психоаналитики (Laub and Auerhahn, 1993), работники архивов, следующие поколения – дети и внуки. Жертвы холокоста «размораживали» свои истории и умирали в относительном спокойствии. Во всех рассказах повторяется примерно следующее: «Мне кажется, я не должен перекладывать на ваши плечи все эти тяжелые воспоминания. Думаю, вы не хотели бы их слушать, ведь они жуткие, мерзкие и беспросветные». В тот момент, когда дети или внуки говорили: «Но я хочу узнать тебя», появлялась частичка человечности, утраченная много лет назад. Что-то подобное происходит и в кабинете, как писал Поланд (2000, с. 20):

Для того, чтобы рассказы пациентов ожили и вышли за пределы простого понимания, требуется присутствие чуткого очевидца. Оно становится катализатором способности пациента к самопознанию и самоопределению как уникальной личности, придавая смысл и глубину тому, что произошло.

Терапевтическая задача присутствия свидетеля заключается в приглашении к рассказу, запуску процесса восстановления человеческого достоинства клиента, описывающего случившееся. Джудит Льюис Херман, дочь Хелен Блок Льюис, изучавшей теорию стыда, вставшая на защиту самых страшных жертв насилия, поясняет:

В течение медленного и тяжелого процесса повествования фрагментированный набор бессловесных и статичных образов постепенно наполняется движением, чувствами и смыслом. Роль терапевта заключается не в расследовании или осуждении, не в извлечении признаний и интерпретировании опыта пациента, а в свидетельствовании процесса, во время которого пациент обнаруживает свою собственную правду жизни. В этом и заключаются наш долг и привилегия.

(Herman, 2009, с. 1355)

Возможно Поланд имеет ввиду что-то похожее, когда пишет следующее: «Казалось, очень важно, чтобы другой тоже знал. Я должен был не контейнировать, а просто быть рядом с ним» (2000, с. 24). Свидетельствование травмы не избавляет человека от страдания, но способствует ее осознанию с чувством достоинства, дает возможность открыто взглянуть на нее, чтобы в некоторой степени восстановить единство с остальным человечеством.

Никто не сможет отменить случившееся насилие, пытки, пренебрежение и отвержение. Невозможно компенсировать убийство души (Shengold, 1989). Клиницист видит в пациенте человека, который не заслуживал подобного обращения. Конечно, мы анализируем вместе с ним то, как травма оказывает влияние на его нынешнюю жизнь, но ни в коем случае не виним его за это. Вместо этого мы постоянно говорим о том, что мы оба, вместе люди, являющиеся частью человеческого сообщества. Данное утверждение, зачастую имплицитное, понемногу уменьшает чувство стыда, сопровождающее шок от травмы. «Это было настолько неожиданно. Спасибо, что спросили». Единство с другими постепенно работает против унижения и стыда.

Стоит отметить, что работа по свидетельствованию травмы и восстановлению единства с другими совсем не выглядит героической. Я не бросила всё и не помчалась в Индию устранять последствия цунами. Я всего лишь задала другому простой вопрос, увидев в нем человека, а не функцию. Возможно, Мартин Бубер сказал бы, что я переключилась с позиции Я-Оно на Я-Ты (Buber and Kaufmann, 1970). Эммануэль Левинас назвал бы меня человеком, поприветствовавшим другого. (Levinas and Nemo, 1985). Я бы сказала, что травматический опыт ждет и требует появления интерсубъективного очевидца для его воплощения в реальности.

Д. Оранж

Комментарии: